IV. (Н. Н. Ланская - жена А.С. Пушкина).
Сашенька тихо входит к матери. Наталья Николаевна стоит на коленях перед образом и молится; вот уже много лет она каждую пятницу надевает траур, запирается у себя в комнате, ни с кем не говорит, держит строгий пост и молится о своём первом муже, знаменитом поэте Пушкине, день смерти которого пришёлся на этот день недели. Но Сашеньку сейчас волнует не Пушкин: она зачитывается "Героем нашего времени" и просит матушку рассказать о том, кто эту книгу написал, о господине Лермонтове.
— Мы с Лермонтовым встречались часто, но поговорили по-настоящему лишь однажды. Он, верно, ненавидел меня и считал виновною во всём, что случилось с Александром Сергеевичем, но открыто своей ненависти не показывал: Лермонтов был слишком хорошо воспитан, чтобы оскорбить или унизить меня. Он предпочитал не замечать моего присутствия: при встрече мы обменивались парой условных фраз, а затем расходились. Это было хуже любой клеветы. Я всегда мечтала поговорить с Лермонтовым и очень любила его стихи; одни, правда, не понимала, другие отрицала, но большую часть даже помнила наизусть.
— Маменька, он вам напоминал Пушкина?
— Иногда. Что-то близкое по духу, неуловимое и незаметное, сверкало порой во взгляде, таилось в манере чтения; точно так же Лермонтов мог стать другим в одно мгновенье: не менялось в нём ничего, но видно было, что душа Лермонтова расцветала, в ней разгорался пожар такой силы, что и лицо начинало сиять. Тогда он брал в руки перо и начинал творить. Верно, все истинные поэты похожи. Но было в Лермонтове нечто тяжёлое, отталкивающее, безысходно грустное. И стихи его некоторые были такими.
— А как же вы поговорили?
— То было на Фоминой неделе. На вечере у Карамзиных собралось больше гостей, чем обычно. Лермонтов занял место рядом со мной. Он несколько помолчал, а затем, выдохнув и выпрямившись, начал разговор.
Не стану пересказывать его исповедь. Это точно была исповедь, ибо он говорил так прямо и так искренно, что мне становилось иногда неловко. Лермонтов поведал обо всём, что раньше думал обо мне, не скрывал даже самых незначительных движений души, которых многие не видят или же просто не хотят замечать; видимо, своей искренностью Лермонтов хотел получить моё доверие. Он раскаивался в резкости и прямоте характера, с которыми не мог справиться, сожалел о своих беспощадных остротах, заставлявших ни в чём не повинных людей страдать. Всё это отравляло его душу, и без того болевшую непонятной тоской; печать этой тоски можно было разглядеть на его лице, в движениях губ, даже в самом голосе.
Я не сомневалась в том, что Михаил Юрьевич был искренним. Так лгать невозможно. Я попыталась утешить его; Лермонтов слушал меня внимательно, смотрел мне в глаза, и я на удивление легко выносила этот взор, казавшийся мне раньше тяжёлым и неприятным. Лицо его преображалось, а на душе у меня становилось так легко, будто ледяные цепи, которыми мы были скованы, таяли.
Когда разговор наш был окончен, Михаил Юрьевич сказал:
«Сколько вечеров, проведенных здесь, в этой гостиной, но в разных углах! Я чуждался вас, малодушно верил клевете! Я видел в вас только холодную неприступную красавицу, готов был гордиться, что не подчиняюсь общему здешнему культу, и только накануне отъезда надо было мне разглядеть под этой оболочкой человека! Как я был близорук, как много времени потратил попусту! Но когда я вернусь, я сумею заслужить прощение и, если не слишком самонадеянна мечта, стать вам когда-нибудь другом. Простите».
— И что вы ответили?
— Я сказала, что мне нечего ему прощать.
— Как же?
— Для меня душа Лермонтова останется загадкой. Как и его стихи. В них смешалось всё: добро и зло, смирение и гордость, любовь к людям и ненависть к их порокам. Весь Лермонтов состоял из противоречий. Надеюсь, недурное мнение обо мне он унёс в могилу.