Вдруг актёры замерли на своих местах. Княгиня-бабушка в барочном бордовом кресле, возлюбленные, мужчины во фраках и девушки в платьях. Они смотрели на неё. Сомнений не было. Привыкшая ко всякому, Надежда Львовна упорно ждала оригинального разрешения, но они всё смотрели и смотрели, а вместе с ними (чего уж совсем предвидеться не могло) смотрели на неё зрители. Из дальних углов зала приближался гомон, всё более отчётливо, всё более дико и страшно призывал:
— Надежда Львовна! Про-о-осим! Про-о-осим! Про-о-о-осим! Выходи-и-ите!
Тысячи глаз преследовали её. Надушенные руки в кремовых перчатках выталкивали её из зала, всё дальше и дальше — на сцену. Сил на протест у неё не оказалось. Лёгким бумажным корабликом ничего не понимавшую женщину вынесло в слабо освещённое пространство между сидениями и непосредственной сценой.
Сухонькая женщина в растерянности встала на первую ступеньку. Свет. Первое, что запомнилось, — свет. Отовсюду, будто бы из самих человеческих глаз, лился нервный, повисший в пространстве студенистый свет. Она хотела было упасть, но побоялась реакции зрителей. Вспомнила, как расплакалась, когда на её маленькую детскую ручку с привычным сумасшедшим смехом указал выбиравший в свидетели новых волшебств клоун местного цирка. Это было похоже на дурной сон, тогда и сейчас, на дурной сон, не более.
Оцепеневший зал смотрел на неё в упор, будто ожидая фокуса с исчезновением. Четвёртая стена дала большую трещину. Надежда Львовна плакала. Оглянулась и поняла: она одна. Даже декораций словно бы не было: за спиной чернела пустота, перед глазами — не меньшая. Собиралась закричать, но было нечем. Тело сковала холодная спазма. Попробуй она двинуться — непременно свалилась бы со сцены. У всех на виду.