Борис ковалев


Триптих
Литератор о хоккее
«Как я очутился здесь? Что тут делаю?» — недоумевал я, спускаясь по ступеням.
И правда, все-то мне казалось чуждым, неродным. Привыкнуть к обилию лестниц и ширине коридоров только предстояло. Длинные белые стены отпугивали своим холодом, яркие рисунки обжигали глаза резкими цветами. И как много бы людей здесь ни было, я, кажется, все равно, как в одной старой песне, совсем один.
Я дохожу до нужной двери. Выдыхаю, затем обреченно тяну за ручку. Не выходит. Дергаю еще раз, чуть сильнее, — вновь беда. Бог словно хлопает меня по спине и шепчет на ушко: «Остановись». Но я знаю, что пора брать интервью, а потому снова нажимаю на дверь. Хочешь рассмешить Бога — поведай ему о своих планах. Хочешь рассмешить человека — приведи план в исполнение. Справиться с дверью мне удается, когда подходит куратор. Он насмешливо качает головой, толкает дверь в другую сторону и уходит. И я вновь один перед лицом опасности.

Интервьюировать спортсменов мне никогда прежде не приходилось. Откровенно говоря, мне вообще ни у кого не случалось брать интервью. Но вот, поборов робость, я замечаю своего собеседника. Он важно машет рукой, вальяжным жестом предлагает садиться. Ну-с, начнем.



— Как тебе «Сириус»? Тренируетесь?
Мой собеседник удивленно глядит на меня:
— А ты разве имя не спросишь?
Черт возьми, забыл. Ничего, исправимся.
— Да, извини. Как тебя зовут?
— Алексей.
— Чудно. Так как тебе?..
— Номер 17. Команда «Русь».
Такие проявления нарциссизма уже начинают беспокоить меня.
— Славно, — уже раздражаясь, говорю я. — Расскажи о своих впечатлениях.
— Мне все здесь нравится: тренировки, еда, комнаты. За пару дней все стало родным.
— А что насчет загруженности? Не утомляетесь?
— Хоккей — это сложный вид спорта, — мудро вещает Алексей, — там, где кончается терпение, начинается выносливость.
Многозначительно улыбаюсь:
— Это вам тренер сказал?
А Алексей гордо:
— Сам нашел.
— Значит, ты фанат своего дела?
— Можно сказать и так. Хотя я больше люблю играть, а не сидеть на трибунах.
— Качество льда в «Шайбе» удовлетворяет?

Тяжелая артиллерия пошла. Я этот вопрос с вечера готовил, полночи не спал, придумывал. Хорошо, что не забыл.

— Конечно, удовлетворяет, — Алексей смотрит на меня, как на умалишенного или — еще чего хуже — как на не интересующегося спортом человека. — Это ведь олимпийский объект.
Чувствую себя неловко. Уже на шестом вопросе интервью пошло наперекосяк. Да и собеседник мой полез за телефоном — видно, наскучил я ему, утомил несгибаемого. Вздыхаю и, как пантера, бросаюсь на Алексея.

— Последний вопрос: хочешь стать хоккеистом?
Десяток глаз, попарно раскиданных по холлу, недоуменно вспыхнули.
— А ты сам-то хочешь журналистом стать?
Я слабо помню, что было дальше. Помню, что ответил «нет», что под общий гвалт и гогот, краснея, выбежал из холла. Журналистом мне быть не хочется. Есть такое емкое слово — литератор. Это про меня. Мне бы текст, посидеть над ним, подумать. А общение с людьми… Ну его вообще. Пойду-ка я сочинение напишу.

Но истина догнала меня столь же быстро, сколь отчаянно я от нее бежал. В голове не то оборвалась струна, не то нарисовалась клякса: я вспомнил, что мне еще предстоит говорить о науке и искусстве. Но это уже другая история…
Литератор о науке
И все-таки нехорошо получилось с первым интервью. Пошел каким-то неподготовленным, расхлябанным. Надо быть жестче. Шире плечи, четче формулы. Тем более, теперь на моем пути наука. Ничего, я с ней, как церковь в Средние Века, — огнем и пером. Но в чем проблема? Почему я снова чую слабость рук, подгибанье ног?
Может, оттого что каждое интервью мне представляется, как в рассказе «Тедди»? Пугающим и с летальным исходом? Я несколько лет отгонял от себя эту мысль, но теперь, высматривая себе в корпусе «А» нового героя, нахожу ее отчасти даже упоительной. Это ведь объяснение. И не какое-нибудь, а литературное.

Итак, вот они. Будущие Теслы. Гейзенберги и Тьюринги в одном флаконе. Иногда и Ковалевские попадаются, хотя реже. Декарты и Максвеллы, Кюри и Эйнштейны. Светлое будущее научной России…
Я стою один посреди пустого зала. Разочарованно озираюсь, часто бросая взгляд на часы. Времени мало, а успеть надо многое. Наконец я хватаю за руку безрассудно высунувшегося из комнаты парня в очках. Крепко держу его и волочу к стульям, полный отваги и решимости. Моя жертва едва шевелится, еле дышит. Это была славная охота.

— Мое почтение!

Мне кивают.
— Я, конечно, знаю, как вас зовут…

— Правда, что ли?

Шутка не удалась. Испуганный физик таращится на меня из-под линз.

— Нет-нет, откуда. Так как твое имя?

— Федя.

— Райский день, да?

— Вообще-то нет, ветер ужасный.

Мой собеседник непробиваем. Не без иронии глядя на его недоуменное лицо, спрашиваю:

— Как тебе Сочи?

— П-прекрасное место.


— Уже бывал в подобных местах?
— Да, и не раз. В Берлин ездил, в Шанхай, на областной олимпиаде в Дубне участвовал…
— Ты же любишь науку?
Федя поправляет неким свертком очки:
— Да, но мама говорит, что я зря так много ей занимаюсь, — это вредно для здоровья.

Подавляя приступ какого-то странного горлового кашля, которым обычно пользуются сравнительно культурные люди, когда хотят скрыть смех, задаю ему вопрос из книжки, выданной нам перед этой серией мытарств:

— Слушай, можешь рассказать мне какую-нибудь научную теорию, чтобы я потом мог сделать ее интересной для широкого круга читателей?

Федя скептически косится на меня из-под очков:
— А ты сам-то поймешь что-нибудь?
— Я способный.
— Ну, допустим закон больших чисел…
— Так, — бодро киваю.
— Он гласит, что при достаточно большой выборке из фиксированного распределения среднее арифметическое близко к математическому ожиданию этого распределения. Это значит, что…

Я чувствую, что мой слух куда-то убегает от меня, а мозг окончательно скатывается в «обломовщину». Да, нехорошо выходит. Человек старается, пакетиком своим шуршит, произносит что-то, а у меня такие вот два несчастья…

— Понял? — его жестковатый голос собирает потерянные детальки моего сознания, как конструктор.

— Да, — машинально киваю я и перехожу к, пожалуй, наиболее интересующему меня вопросу:

— Скажи мне: пригождается ли тебе логика решений задач в реальной жизни?

Математик приосанился, сжал крепче шуршащий сверток.

— У меня целая теория есть. Могу рассказать. Только на ней закончим, а то мне пора…

Пожав плечами, соглашаюсь. Негусто, конечно, выходит.

— Я считаю, что логика — это основа мира. Она есть в каждом дереве, в каждом камне. Верующие…

— А ты сам?..

Испуганно качает головой и продолжает:

— Верующие считают, что Первородный грех заключается в ослушании Бога. И поэтому съевших яблоко Адама и Еву выгнали из Эдема. Знаешь, что было в том яблоке? Логика. Вкусив логику, они навсегда отошли от простой веры. Именно логика лежит в основе мироздания.

Сложно было ожидать такого толкования Библии от технаря. Слегка обескураженный, я выронил ручку. Федя пробубнил что-то, встал, сунул сверток подмышку и пружинисто зашагал к выходу.

— Стой! — из-под стола кричу я. — Куда хоть бежишь?

— В бассейн. Он четырьмя этажами ниже. Мне пора, прощай.

Меня покинул дар речи. Странное чувство дежавю охватило меня, и я так и остался бы сидеть в оцепенении, если б не боязнь простыть. Подобрав ручку, я вылез и рухнул в кресло. Что же это было: божественное предзнаменование или лукавое совпадение? Мне и в голову не могло прийти, что тот страх, то единственное объяснение, которым я как утешал, так и корил себя, проявится в физическом облике. Причем в прямом смысле. Видимо, теперь мне оставалось надеяться только на то, что в чаше будет вода и что поблизости не найдется его доброжелательной сестренки.
— А ведь я даже не спросил у него: математик он или физик…
Очередное интервью было провалено. Я сидел в чужом кресле, на чужом этаже, в чуждом мне городе. Страх, плотно оковывавший меня этим утром, мучительно растекался в тревогу и тоску. Я вдруг вспомнил, насколько мне непонятны и неприятны формулы, обрывающиеся после пяти-шести символов, пляшущие и разлетающиеся во все стороны вычисления и алгоритмы, отрывистые и злые в своей гордыне уравнения, холодные и язвительные закорючки на полях, бесконечные столбики, подпрыгивающие степени, скобки, которые словно стремятся поймать скользящий взгляд и оставить его навеки там, в набухшей от порока и чернил тетради… И они считают это вечностью? Когда есть литература, само искусство, мягкий свет, брошенный с небес…

А что такое искусство?

Литератор о искусстве
Если бы какой-нибудь проникновенный гений когда-нибудь бросил меткий афоризм, сказав, что искусство — это вечность, то его слова неминуемо бы сгинули в огромном потоке определений: академических, эстетских, популистских и т.д. И, надо сказать, совершенно напрасно, поскольку это наиболее емкое и справедливое определение…
Я прихожу в себя, встаю и медленно начинаю двигаться к выходу. Вдали уже слышен легкий гул: должно быть, до меня долетает шум времени новых гениев. Я не разбит, не раздавлен — оставьте это легкомысленным декадентам, - но идти тяжело, мрачные мысли накатывают волнами хандры и смятения. В лифте жарко, на лестнице холодно, у окна душно. Как может такое быть? Ведь пора жить, пора выбираться, пора думать…

И все же почему искусство есть вечность? Прав, бесконечно прав был Дмитрий Быков, когда сказал, что с радикальными суждениями соглашаться приятнее всего! Лев Толстой планомерно рассуждал, что такое искусство, посвятил этому эссе — сто пятьдесят страниц страшно, страшно интересного текста. Он нашел задачу искусства в осуществлении братского единения людей, но ведь это так логично, так основательно. А что же я? Придумал себе слово, максимально общее и пафосное, да так оно у меня захватило дух, что я непременно бегу отстаивать его справедливость…
Поднимаюсь по ступеням. Мне становится легче. Выражение «вверх по лестнице, ведущей вниз» кажется мне все менее трагическим и более ироничным. А ведь роман Бел Кауфман смешной, про школу. Может, стоит уже поднять голову и обратиться к небу, звездам. И там, где раньше я видел бы только натяжной потолок, мне открывается …
Каждая великая картина — это окно в бесконечность, а каждая великая книга — это дорога
Однако искусство — вечность. Убежден, глубоко заблуждаются люди, считающие, что художник запечатлевает лишь мгновение. «Последний день Помпеи», как и «Звездная ночь», как и «Возвращение блудного сына» не показывают конкретный момент. Они свидетельствуют о движении гения сквозь эпохи, о его преодолении времени и …. Каждая великая картина — это окно в бесконечность, а каждая великая книга — это дорога. И новые холсты, страницы не теснят былое. Они могут опираться на них, пытаться опровергнуть, развивать и совершенствовать, но никогда век двадцатый не столкнет век девятнадцатый, а двадцать первый — одиннадцатый, ибо вечность не знает, что такое время. Оно считает себя не в десятилетиях и веках, а в гениях, тогда творивших. Потерял ли что-нибудь царь Итаки от одного дня в Дублине? Провалился ли Голдинг, запускавший свою робинзонаду методами античной трагедии? И томится ли Гоголь оттого, что читатель не знает, куда летит его птица-тройка: из ада в рай или над злобным морем на родную Итаку?..
Я поднимаюсь к искусству. Картины приветливо подмигивают на солнце, стены становятся теплее и уютнее. Поворачиваю за угол и вижу дверь в конце длинного коридора. Сердце не болит, душа просится наружу…
Но одно ли искусство вечно? Да. Мне нравится думать, что искусство даровал нам Бог, чтобы приоткрыть дверь в свой мир. Он дал шанс человеку шагнуть за предел, дал шанс ощутить чудо в малейшем жесте, движении, детали, дал возможность возвыситься над логикой мира (временем), увидеть то, что дарует надежду, счастье, знание, получить чувства, недостижимые без искусства. Как мерзок и мал был бы наш мирок, если бы для одних вечность была бы чем-то вроде баньки с пауками, а для других и не существовала бы вовсе. Это был бы больной мир. И лишь в титаническом произведении искусства была сделана попытка эту болезнь вылечить. Искусство не просто отражает вечность и даже не пропускает в него. Оно и есть вечность, во всех ее проявлениях. Прикоснуться к нему, прочитать или написать свой роман в бесконечность — вот цель жизни человеческой…

За пространными рассуждениями я и не заметил, как дошел до двери. Я весь стал легок, свеж, дрожь утихла. Зашел в залу и обнаружил, что пришел я не в корпус искусства, а на свой этаж, где о чем-то трепетном и важном оживленно судачили мои сокурсники. Эх, рассеянность! Улыбнувшись, я прошел к своим — делиться впечатлениями о встречах со «Спортом» и «Наукой», посмеяться над своей же неловкостью и порадоваться интереснейшему из данных нам даров — жизни.
А что касается задания — так не вышло никакого интервью. Хотя, может, оно уже и не нужно?
Верстка: Никита Ильин
Иллюстрации: pexels.com