СОФИЯ Бойко
Твердь-топь
Литературное впечатление.
Романы «Собор Парижской Богоматери» Виктора Гюго и «Чрево Парижа» Эмиля Золя
Луч солнечного света пронзает цветное стекло витража и растворяется в пыльном воздухе серебряного корабля собора.

Оставив позади цокот танцующих копыт, я вхожу. Чудовищные своды Нотр Дама не замечают меня — камень живёт дольше человеческой плоти, холодно смотрит на тёплую человеческую кровь.

Я касаюсь стен, и они превращаются в страницы.

Золотым светом этого храма духа смотрит и говорит Бог-отец. Я роняю монету, и она шелестом сухого листа ложится у моих ног.

Под рёбрами священной громады играет по-детски несмышлёная толпа, жмётся к ногам исполинской статуи Святого Христофора моя фигурка. Всё вокруг — камень, и камень этот звучит так божественно грозно, что кажется — я исчезну, обращусь в прах посреди центрального портала, и — от северного до южного фасада — никто не найдёт меня, не услышит в отголоске веков мою судьбу.
На ряды подпружных арок опирается величественно-лёгкий свод: порядок и единство, заложенные в основу здания, держат часовни, шпили и колокольни, архивольты и тимпаны порталов. И в этой непостижимой тайне гения человеческих рук, в могучих панцирных стенах бьётся, пленённое контрфорсами, каменное сердце Собора Парижской Богоматери. Собора, чья жестокость может стать проклятием, чьё милосердие – убежищем.

Сердце сокращается, и — удар! Вот под мрачными сводами со скрипом пробирается тело уродливого горбуна с душой озлобленного ребёнка. Душой, в которой сокрытая от мира любовь оживёт и станет единственным путём к спасению, дорогой в вечность. Только любовь будет сильнее связи этого существа с вселенной Нотр-Дама, и только она будет способна её разрушить.

Удар! Звенит колокол, гудит толпа, поёт прекрасная девушка. Чистая, как свет, любовь приведёт её к обману и к чуду, к смерти плоти и к вечной жизни души.

Удар! Шуршит сутана архидьякона, которого любовь обезобразит до зверя, обратит жажду исканий в зло разума. Священник смотрит на излучающий свет станок Гуттенберга: «Это убьёт то».

Удар! Греческие буквы на стене складываются в роковое слово, оно тревожит, вселяет надежду и обрекает на жизнь и на смерть.

Удар! Бьётся под рёбрами божественного храма духовное сердце Парижа.

Парижа! Города, в котором булыжник становится голубем.
Я взбираюсь по винтовой лестнице на одну из башен-мачт собора и вижу город с высоты птичьего полёта. Так легко дышать! Благословенное место!
По каменной мостовой фригийским оборотом взгляд следует к Ле-Алю, к темноте живота Парижа.


Стекло и кованое железо: «Это убьёт то». Толпа, подобно поглощающей всё вокруг слепой кишке, ведёт поиск еды, жира, пищеварительного счастья. Сам рынок точно переваривает людей, поглощает их и обращает в собственную зелёно-серую массу, в товар, в продовольствие.

«Подайте мне кровь!» — крик колбасника будто бы испущен самим ужасающим ртом рынка.

Завёрнутая в лоскут звёздного парижского неба головка голландского сыра источает запах, который становится частью общего смрада: аромат кровавой бойни переплетается здесь с амбре охваченных брожением сливочных масс.

Желудок Ле-Аля работает непрерывно и слаженно, для него не существует помех: ненадолго погружаясь в ажурную ночную дремоту, с рассветом он обретает плотность, материальную полноту и пугающую красочность.
Население же рынка становится его своеобразным отходом, теряющим человеческое в бесконечных поисках пропитания — и груды выгруженных овощей имеют больше особенных черт, чем люди, их продающие. Люди, старающиеся угодить Чреву Парижа.


Оставленный Богом «храм брюха», в котором каменным голубям Парижа отрубают головы, встаёт предо мной во всём пугающем потребительском уродстве, источает зловонный сырный запах подлых речей, благоухает сладострастным пьянящим ароматом своих фруктовых лавок.

В стороне от рынка одиноко стоит тонкая мужская фигура. Одиноко, потому что тощему нет места в мире толстых. Потому что стройному уму, прямой линии свободной мысли не найдётся применения в сальном, заплывшем жиром быту обитателей Ле-Аля. Потому что продовольственный Париж смотрит на тонкую фигуру с презрением, если смотрит вообще.

На торговых рядах держится желудочно-кишечный тракт сердцевины города, они сохраняют единообразие местного существования — жизни во лжи и беспорядочности, в этой симфонии бездушности, в этой природе срезанных намертво цветов.

Проклятое Бальтаром место. Нечем дышать.

Колокольный звон Святого Евстафия теряется в шуме рыночной парижской толпы, пыльный соборный свет растворяется в топкой тьме Ле-Аля.

Стоит лишь ступить на плиты рыночной площади, болото непрерывного переваривания и смерти начинает затягивать в свою трясину; тот, кто однажды очутился в Чреве Парижа, останется там навсегда.

Меня там никогда не было... Были только бесконечные торговые ряды и такой же бесконечный смрад над ними, был только запах тухлой рыбы и забродивших фруктов.

До тошноты точно подобранные художником краски складываются в зеркало, и в этом зеркале отражается облик людей, превратившихся в кровяную колбасу. Это зеркало вскоре снимут, но запечатлённый им облик невозможно уничтожить.
Мне не хочется смотреть сюда, хочется скорее отвести взгляд, направить его на Париж!

На город, в котором камень становится голубем.

На город лоскутного неба, в котором спящие улочки подёрнуты розовой дымкой восхода солнца Моне, а золотые лилии спят, сокрывшись в светлеющей тьме палисадников.


Хочется взглядом — стремглав или чинно — пронестись по Елисейским полям, сквозь триумфальную арку — к Лувру, над островом Сите — к аббатству Сен-Дени, только бы дальше, только бы не видеть больше пищи, только бы не чувствовать зловонных сплетен за спиной.

В Париж — туда, где дух жизни поглощает тебя всего без остатка, туда, где каждый день — юность, где каждый шаг — искусство.

Бежать можно куда угодно, вот только рынок будет всегда: он явится очередным супермаркетом, машинально вскинет руку с зажатым в ней пультом от чёрного зеркала, заставит гнаться за модой и веянием толпы.

Несмотря на то, что мы так стремимся к чистоте духа, чрево города простирается гораздо дальше границ рынка, преодолевает расстояние до самого тёмного уголка души за считанные секунды.

И эта тяжесть, эти непроходимые болота есть часть Парижа, есть Lutetia.

Однако есть у этого места и душа со свойственным ей христианским смирением и человеколюбием, аскетизмом и милосердием, состраданием и справедливостью, душа, живущая в возвышающихся над городом церквях – и все дома как будто жмутся к их подножию.

Монументальный и философски-глубокий, Париж вобрал в себя культуру грязных уличных дворов и слепящей красоты Версаля, провинциальной простоты и столичного лоска, торгового душка и духа храмов.

Здесь на площадях слышатся возгласы бродячих торговцев, крики нетерпеливой толпы, перепалки и болтовня парижан. Змеёй шипит масло в кухне харчевни, и ветер разносит по закоулкам скрип железных вывесок. Городские улицы скованы жестокой цепью ритма столичной жизни, и все произведения искусства ежедневно стремятся её порвать, сбросить оковы материи, раствориться в чистом духе.

Перезваниваются, словно бы говоря о вечном, колокола церквей, соборов и храмов, слышен глас церковного хора и таинственно-величественная мелодия органа. И едва слышна вечная молитва: молитва о спасении души, об избавлении от искушения и лукавого.

Однако для того, чтобы семя духовного величия проросло, ему необходима почва: влажная, вязкая, плодородная. Безусловно, почву эту необходимо возделать; но для того, чтобы вознестись на небесную высоту, нужно оттолкнуться от океанского дна: от смертельно бездушной воронки Ле-Аля – к святым рёбрам Нотр Дама, от болотно-грязных городских подворотен – к бескрайнему и свободному небу, туда, где город выходит за пределы своей изгороди.

Хранящий мудрость Афин, историю Рима, вневременное наследие Иерусалима, Париж, «логарифм трёх цивилизаций», никогда не исчезнет бесследно; он будет перерождаться Фениксом, хранящим в своих огненных крыльях вечную жизнь.

Жизнь, такую же, как он сам: многогранную и непростую для восприятия; жизнь, состоящую из запаха гниющего мяса в лавке и божественного света подле алтаря; жизнь, которую любишь бескорыстно и отчаянно, не требуя ничего взамен, ведь истинная любовь всегда безответна.

И в тяготах жизни рождается то самое божественное нечто, доступное художникам слова, кисти, камня, глины... Оно являет собой торжество духа, вершину человеческой мысли; подобно мимолётному озарению, ничем не скованное и не имеющее обязательств, оно порывом свежего морского ветра врывается в наш мир, воспевая самые неприметные его уголки. Оно способно создать представление о прекрасном, и тут же разбить его новым своим витком. И это прекрасное, рождённое из невыносимой тяжести бытия, из холодного камня, из жесткого слога, становится способно преодолеть всё то, что поначалу служило ему опорой, способно победить безысходность и тлен.

Стоит только отыскать его истоки, сокрытые между стен и книжных страниц, между казнью и спасением, между небесной твердью и земной топью.