Кажется, что звание пророка или признание дара — совершенно лишние формальности, когда в тебе говорит само слово. Над ритуалами поиска Божьего гласа поэт Цветкова будто смеется, людей, чьи сердца мог бы «глаголом жечь», просто не замечает. От иронии он отказывается лишь тогда, когда заговаривает о слове. «Мир храни в себе», — вырывается из его совсем не «вещего зева». Мир вокруг или мир внутри? Мир людей или мир слова? Ответа «не-пророк» не дает, и ясно лишь, что, каков бы этот мир ни был, он будет, если будет слово. А если будет слово, то будет и поэт. Если пушкинский и лермонтовский поэты — посланники Бога, то поэт Бродского — «орудие своего языка». В мире, где «от всего человека вам остается часть речи», он превращается в дирижёра, направляющего людей-существительные и человеков-глаголы. Слово в его устах играет так, как того хочет язык, а голос, будучи воплощением языка, становится нитью, единящей «края разрыва меж душой и телом». Теперь уже даром поэта осознается способность слышать и чувствовать язык, играть с рифмой и ритмом, искать метафоры и именно так латать людские души. Слово, оно первозданно и начально, а поэт, ставший дирижером словесного оркестра, нашел точку отсчета мира и обратился в действительного пророка, в поэта-начало. Кажется, что поэт не столько орудие языка, сколько сторож слова. Сторож-наблюдатель и сторож-ловец, для которого сама связь со словом первичнее и необходимее, чем прорицательский дар.
Так, поэт-нуль оказывается неразрывен со словом, ведь и он, и оно — начало. Они сочиняют и преображают друг друга, и однажды открываются миру, рискуя стать изгнанниками и так и не суметь начать разговор с теми, чьи сердца когда-то можно было жечь глаголом и латать нитью-голосом. Признание? Наверное, поэт и слово желают и его, но, кажется, ценность признания именно в диалоге с миром, в возможности наполниться новыми сюжетами и образами. А тот, кто жаждет слепого величия, похож скорее на зайца-безбилетника, который ничего не может предложить «за проезд».