Они страшно несчастны, но они вместе, они помогают друг другу, они любят и страдают, снова любят и снова страдают, как и все мы. Фоер рассказал историю каждого, доведя до болезненной крайности, нарисовал горе, стал режиссером, запечатлев тоску на черно-белую пленку, как Рене когда-то снял Хиросиму, назвав любовью. Превращать свою боль в цветы – это умение дано не каждому. Превращать чужую боль в цветы – это еще сложнее.
Я не могу себе представить, как можно быть таким человеком, как Джонатан Сафран Фоер, и так убийственно, пронзительно, сильно писать. Его слова льются, как музыка, под которую кружит земля, падают, раздаются громом, бьют в самое сердце – без промаха. Его слова кричат шепотом, шепчут криком. Приятели называют его скрытным, одиноким, не стремящимся в общество. Думаю, у него много времени, чтобы размышлять о вечном и мгновенном, о несчастных и счастливых, о добре и зле. Я бы страшно хотела ему позвонить, ведь иногда
Они страшно несчастны, но они вместе, они помогают друг другу, они любят и страдают, снова любят и снова страдают, как и все мы. Фоер рассказал историю каждого, доведя до болезненной крайности, нарисовал горе, стал режиссером, запечатлев тоску на черно-белую пленку, как Рене когда-то снял Хиросиму, назвав любовью. Превращать свою боль в цветы – это умение дано не каждому. Превращать чужую боль в цветы – это еще сложнее.
Я не могу себе представить, как можно быть таким человеком, как Джонатан Сафран Фоер, и так убийственно, пронзительно, сильно писать. Его слова льются, как музыка, под которую кружит земля, падают, раздаются громом, бьют в самое сердце – без промаха. Его слова кричат шепотом, шепчут криком. Приятели называют его скрытным, одиноким, не стремящимся в общество. Думаю, у него много времени, чтобы размышлять о вечном и мгновенном, о несчастных и счастливых, о добре и зле.